[size=18]HERMAN FREEMAN[/size]
♫ REASON - MORGENSHTERN ♫
Под мостом, там, где бетонные своды плюются гнилью, а лужи прочно пахнут бензином, где граффити это крики в пустоту, а земля пропитана мочой и тоской, Герман разводит костер прямо в бочке. Плюет в нее и слюна тут же шипит на ржавом дне, растворяясь в разводах. Не костер, его личный аутодафе. Ветер лезет под кожу, шершавыми пальцами щупает ребра, сдувает пепел. Льдяной дождь стучит по металлу, как наркоман по стеклу круглосуточной аптеки. Как чистая совесть трущобного Ницше, подсевшего рядом. На нем пуховик цвета раны и вязаная шапка с дурацкими завязками под горло. Лицо словно выжжено кислотой, а глаза две щели, сквозь которые дует сквозняк пустоты. На календаре май. Приговор Герман приводится в исполнение там же, на загаженной траве, среди разорванных конвертов и цифровых осколков своей одержимости.
Бомж затягивается газетным окурком с мудростью последнего человека на Земле. Жесткий диск, на котором когда-то хранились гигабайты крипового фанатства, лежит перед кукольно-накрашенным парнем, как труп предавшей возлюбленной. Он втыкает нож в корпус, вскрывает его, словно брюхо с механическим «чпок». Платы блестят ядовито-зеленым, как глаза кота, которого он когда-то хотел поджечь. Лениво, без азарта или ярости, ковыряет лезвием во внутренностях прошлого. Режет кабель, царапает пластины одной рукой, пока рутинным жестом другой отправляет за ухо бунтующую прядь идеального каре. Мурлыкает мелодию детства себе под нос - то ли из дурацкой считалочки, то ли колыбельной, затем затягивается и тушит сигарету о самое сердце микросхем. Где-то там папка «MOT». В ней: записи сторис на которых его ебанная аддикция корчится в кокаиновом трипе; видео с концертов, снятые на дрожащий телефон, как свидетельства нервного срыва; голосовые сообщения, прослушанные на репите до тех пор, пока алкоголь не разъест сознание. Он убивает все, как умеет, собственными руками форматируя под ноль. От раны вьется дым - экзорцизм былой одержимости. Пластик плавится, воняет токсинами и детством, которое не дожило до тридцати.
— Что, парень, бога хоронишь? — наконец хрипит новый знакомый, тыча грязным пальцем в пламя. Герман не отвечает. Он смотрит, как коробка из-под кроссовок, та самая, что десять лет хранила в себе свидетельство дешевого восторга, корчится в огне. Фотки с автографами и билеты, которые когда-то казались откровением, а теперь просто пропитанная потом истерики макулатура. Пламя лижет картон, выворачивая наружу пепельные кишки. Вот вспыхивает, обугливается фрагмент интервью. На нем МОТ в золотом нимбе софитов, вещает, как Христос на минималках, что-то про «искренность через рвотный рефлекс». И мир от этого не становится ни чище, ни лучше, просто пустее. — Блядство, — Ницше философски пускает дым в ночь, — Все мы когда-то фанатеем от какого-нибудь дерьма. Потом понимаем: дерьмо оно и есть дерьмо.
Парень хрипло смеется. Он помнит залы, воняющие парфюмом из пота и адреналина. Толпу, которая колыхалась, как одна человеческая многоножка с пустыми глазами. Себя, стоящего среди этого ада с бутылкой воды в руке, сжатой так, что пластик трещал. Как не орал, не прыгал, а просто смотрел, ебал сцену глазами, впитывая этот парад чужих уродств, этот вывернутый наизнанку пиздец, в котором пафос смешан с грязью, а искренность измеряется количеством сломанных табу. Тот самый концерт на котором его идол, мокрый и орущий, размазал по сцене свою душу, как блевотину после дешевого виски. Тогда это казалось откровением. Теперь игрой. Бочка с жадностью пожирает каждого из приговоренных. Оранжевые языки лижут футболку с рожей Мота. Губы того пузырятся, как пластик, красиво корчатся в такт мелодии в голове Германа. Теперь это что-то из самых ранних, первых треков. Бомж рядом жует сигаретный окурок, будто это последний сухарь в конце света. Все еще ждет ответа.
— Бога нет, — наконец подает голос Герман, поджигая последний постер зажигалкой Gucci. Пламя взрывается синим - не магия, химия чернил: дешевая, ядовитая, как любовь фанатки, как его прежние чувства. Тот период просто еще одна вспышка в темноте, которая ослепила на два года, а потом потухла, оставив после себя ожог на языке. Ницше, которому некуда спешить и которого никто не ждет, извлекает из кармана бутылку. В ней что-то между антифризом и moonshine. Отпивает, морщится, словно глотнул гвоздей, протягивает парню:
— На, за упокой.
Тот не брезгует. Пожар в горле, как тот день, когда он понял, что Тимоти Страйк просто криворожий наркоман с деньгами. Герман сплевывает прямо на кроссовки, переводит дух и взгляд с бочки на собеседника. Глаза у того - две выгоревших лампады. Достает сотку, кладет в карман уже расползающегося по швам пуховика. Кэшбэк за выпивку и не-одиночество. Откидывается на грязный бетон, чувствует, как влага просачивается сквозь ткань, закрывает глаза. Он в базовой майке за пять тысяч баксов. Колени такой же брендовой джинсы уже втоптаны в грязь. Внутри пустота, но кайфовая, честная. Как этот мост, как этот уличный философ, как пламя.
— Хуевая смерть у твоего бога, — кашляет Ницше, вытирая рот рукавом. Он даже не смотрит, лишь прощупывает купюру ладонью. — Мой хоть в сортире сдох, поэзия, сука-блядь.
Поэзия. В бочке догорает последнее - тетрадь в которой когда-то хранил стихи. Жар костра в считанные секунды вывернул и листы, и память наизнанку. Огонь лучший психотерапевт. Страницы взлетают пепельными птицами и парень чувствует, как что-то внутри отпускает. Не с катарсисом, не с просветлением, а словно вырванный наконец-то из горла ком застрявшей больной привязанности. Сандерс Грейвс, бойфренд Тимоти Страйка, родился больше года назад, в сигаретном дыму. Герман вырастил его в разлитом бокале, как бактерию в чашке Петри, питая чужими мечтами. Мальчик с обложки «Better Homes & Gardens», но с грязными мыслями. Такой, что пахнет свежескошенной травой и невыученными глаголами, но отсосет с заглотом после первого же «Привет». Подкупающе хороший, но с обезоруживающей трещиной, ведь Тимоти Страйк не нуждался ни в брутальном уебане, ни в гламурном twinke. Ему хотелось того, кого можно привести домой, за бабушкин стол, а потом трахнуть в гостевом туалете, пока та моет посуду. Парня, что пахнет стиральным порошком, дерзостью и домом. И Герман стал для него им, убрав себя на дно свинцового ящика, как радиоактивный отход. И где они, и Герман, и Сандерс теперь?
— Все ебланы бывшие святые, — наконец отвечает. Собеседник хохочет, показывая три зуба.
— Ты его любил? — хрипит, затягиваясь сигаретой, скрученной из газеты.
— Нюхал, как клей, — отвечает Герман, разрывая конверт с билетами, — Блеванул душой прямо в этот Мусор, — Герман делает еще глоток. Любовь ли это? Когда-то Мот орал в зал так, словно дрочил на аудиторию, а не пел. Тогда казалось вот оно, пиздецово настоящее. Человек, который разорвал себе живот и размахивает кишками, как флагом поколения. Что он тот, кто взаправду создан для его, Германа, вечно голодной пустоты. Теперь же давно понятно: Страйк рукотворный продукт с конвейера, безликий и пресный. Фэйк. — Знаешь, — парень затягивается сигаретой, которую ему сует Ницше. Дым смешивается с гарью, с вонищей воды, именуемой рекой, с сырой гнилью под мостом. — Повелся, что он настоящий. Ну, типа, последний урод, ха. Плевок в лицо этим вылизанным уебанам, что делают вид словно у них не пахнет изо рта после трипа, а на лопатках ебанные крылья. Придурок?
— А он и есть настоящий. Настоящая хуйня, — бомж смеется, издавая звук, похожий на треск сломанного ребра. Косой дождь пробирается и под мост, начиная гасить костер.
— Это точно. Самое пиздатое, — Герман давит окурок в ржавчину. Голос в нос, словно заложен от долгих рыданий. — Оно все было взаправду. Казалось этот урод он не притворялся. Что реально такой: отбитый протестный дегенерат гениальный в своем падении. А я, — он смотрит на свои руки: маникюр, часы, все это гламурное дерьмо. — Ха. Дай еще сигарету? — говорит так, словно затяжка последний глоток воздуха перед тем, как больше не вынырнуть из черных вод. Герман смеялся тогда, когда осознал впервые фееричность поеба, масштаб собственной дурной легковерности. Смеялся, пока не начал давиться собственным языком. Потому что это было так пиздецово повестись, поверить, что хоть в ком-то есть живое и неподдельное. Что этот урод, этот клоун с лицом после ДТП не просто продукт, не просто мясо, заточенное под запросы таких же ебланов, как он сам. А... в пизду.
Пепел божества превращается в черную жижу. Они сидят долго, деля на двоих молчаливую исповедь. Наконец, парень встает, отряхивает джинсы. Тяжелый люкс против грязи мира. Пламя пляшет, отбрасывая тени на бетонные сваи, и те корчатся, как фанатки в первом ряду, как сам Мот, когда изображал агонию в клипе, снятом на айфон в сортире ночного клуба.
— Ну и как, отпустило? — мужчина, почти старик, запрокидывает голову, силясь разобрать чужие заплаканные, смазанные дымом черты.
— Не знаю. Да? — Герман смотрит на догорающую бочку, на отражение огня и дрожь моста в луже под ногами. На то, как в маслянистой жиже, плавает его лицо, сейчас искаженное, как у того, кого он когда-то боготворил. Почти такое же юное, как десять лет назад, не обезображенное временем и гниющим нутром своего обладателя, слишком чистое для этого места. На жестяном дне бочки когда-то останется только пепельный фарш из прошлого. Его можно будет размазать по асфальту, высыпать в реку или скормить крысам. Забавно. — Пойдем, — говорит он бомжу. — Купим тебе хот-дог.
— Согласен, пошел нахуй твой святой, — ставит довольный Ницше точку, как бывалый коуч, подводит черту. Кряхтит, поднимается и они бредут вперед, вдоль причала. Мимо дорог и гудков прибывающих судов. Новый бог уже ждет. Под мостом продолжает капать вода. Медленным, методичным секундомером в голове у самоубийцы. В пепле все еще тлеет кусок доживающего прошлого, а где-то в телефоне все еще осталась пара сохраненных треков, на черный день.
К девяти годам Герман понимает: семья - липкая конфета, обернутая в тусклую фольгу. Разворачиваешь, а внутри предсказуемая, приторная пустота. Мать - труп в фартуке, вечно пахнущий луком и дурацким шампунем. Отец - мягкотелый болван, который верит, что семья это когда все друг друга терпят. Сестры и братья - свалка из таких же недолюдей, что играют в нормальность, как плохие актеры в сериале для школьников. Сам он третий щенок в помете, промежуток между «опорой» и «надеждой». Не старший, не младший, где-то между. Его любят, но как энную по счету клетку в здоровом теле благополучной семьи: безлико, частью единого. Шесть детей. Набор винтиков в отлаженном механизме, один из которых задыхается. Шесть одинаковых ртов, двенадцать рук, протянутых за любовью. Мать раздает ее, как справедливый повар в фальшивом колпаке - порционно, без перекосов. Отец гладит по голове по расписанию, не доебаться. А Германа душит эта любовь-конвейер, эти объятия, в которых нет личного, слова поддержки, сказанные одинаково всем - и ему, и тем, кто до, и тем, кто после. Просто один из: из тех, кого целуют перед сном, кому дарят подарки на Рождество или дуют на ссадины, перед тем, как прилепить пластырь. Он хочет, до безумия и спазмов в горле, своих личных эмоций. Не тех, что предписаны семейным уставом или всех этих вымороженных «мы тебя понимаем», «мы всегда на твоей стороне». Не осточертевшей пластинки с голосами, пропущенными через мясорубку политкорректности. Настоящего.
Он пробует бунтовать. Разбивает вазу, следом: «Ничего страшного, дорогой». Крадет деньги, спускает на сигареты, не таится: «Мы тебя понимаем». Зовет мать ебнутой Синди: «Это возрастное, пройдет». Идет дальше. В двенадцать распинает собственную руку кухонным ножом на разделочной доске, в попытках найти свой кайф. Прямо тем, которым пять минут назад мать разделяла соцветия брокколи к ужину. И плачет. Не потому что больно, а от долгожданной настоящести эмоций. Кровь завораживает, такая живая, в отличие от пластиковых улыбок вокруг. Тогда же решает поджечь соседскую кошку. Не из жестокости, из любопытства. Увидеть, как ее шерсть вспыхнет, как она закричит и начнет дергаться - взаправду, без фальши. Но жертва с ролью не согласна и превентивно убегает не успев испугаться. А Герман пока слишком быстро перегорает, что бы повторить. В тринадцать трахается с одноклассницей. Не в грязном подъезде, а на родительских простынях. Не потому что хочет ее, а потому что врятли, но вдруг мать с отцом о-ху-е-ют. Та вся дрожит, плачет, а он, как не в себе, слизывает соленные дорожки хоть чего-то запредельно честного. В шестнадцать у Германа настоящая любовь. Не к кукольной принцессе, само собой, а к буквальному уроду. К настоящему чудовищу: с прыщами, кривыми зубами и злобой в глазах. Они бьются в подворотне, кусаются, царапаются, а потом занимаются чем-то неклассифицируемом ни языком любви, ни плоти на грязном бетоне плит. Потому что это - настоящее, без лжи.
Вот, что порой делает родительская псевдо-любовь без границ и стоп слов. Заваренная на похуизме и разбавленная вседозволенностью. Она разлогает до гниения, но не убивает. Герман хочет, чтобы его остановили. Чтобы хоть кто-то, наконец, съездил ему по зубам, схватил за горло, закричал: «А теперь послушай сюда, ты перешел черту» - но вместо этого, как по часам, индульгенция на любое дерьмо. И тогда ставки растут. Эндорфиновая игла - самый убойный из наркотиков. Острая, блестящая, вогнанная прямиком в вену. Герман подсаживается на нее с первой же дозы, ведь трип состоит из долгожданных мгновений, когда мир наконец перестает быть серым. Жизнь на полутонах и полумерах кажется проклято пресной и парень бросает себя в крайности, как в мусорный бак: головой вниз, с наслаждением вдыхая вонь тления. Чужие уродства становятся фетишем, чужая грязь - реликвией. Он роется в них, как голодный пес, выискивая крупицы истины среди вороха лицемерия.
Герману 19, он студент филфака днем, а ночью - переводчик в агентстве, что конектит русских невест с чужими green card [на деле: надрачивает легковерным янки буквами за кэш и кормит с рук мечтами о несбыточном]. Он сидит в полутьме в дешевом коворкинге. Тот пахнет плесенью и энергетиками, а монитор лижет лицо ядовитым синим светом. На экране очередной loh [неудачник] - щедро потеющий Джон из Техаса: кастрированный любовью собственной мамаши, причащенный Достоевским и непременно тоскующий по «подлинным чувствам». Чат крякает, моргает и загорается сообщением: «Ты прекрасна, honey»
Honey не существует, она - fake. Есть нейросетка, стоковые фото губастой красотки и его, Германа, личный конвейер оцифрованных чувств, на котором любовь фасуется в пачки, как кокаин. «Ебешь ты или ебут тебя» - его кредо, его мантра, его евангелие. Он не мошенник, он реалист: мир - продавленный диван, загаженный базар на котором женщины продают иллюзию искренности, а мужчины покупают ее на кэшбек собственной глупости. Герман лишь оптимизирует процесс.
— Ты же понимаешь, что это пиздец? — спрашивает его «приятель», такой же литературный негр, не отягощенный принципами.
— Бизнес, — отзывается Герман, заправляя за уши выбившиеся пряди откровенно бабского каре и затягиваясь вейпом. Морщится от удушливой приторности вишни и шумно, совсем не по-женски сплевывывает на пол. На веках идеальные стрелки, а на подбородке двухдневная щетина. — Tsoom toyful [черт возьми], придурки сами проебались. Дрочить на буквы, really [реально]? Таких отлюбить на babki [деньги] - святое, — каждая его фраза - Новый Вавилон, щедрый коктейль из доброй тройки языков.
Эти amis ведутся на брачный развод, как уличные зеваки на трехкарточный монте. Падают в веру про «глубокую русскую душу», «невинность» и «любовь» истосковавшимися по теплу шлюхами. Зачастую даже не догадываясь, что их «невеста» - алгоритм, обученный на тысячах скриптов из дешевых ромкомов, а то и того хуже - бородатый мужик в трико, почесывающий яйца правой и самозабвенно набивающий трогательные сообщения левой. «Я приеду к тебе, как только ты поможешь мне с визой» - очередная Наташа облизывает надежду каждой буквой, а потом бац и кошелек любителя сибирских морозов пустеет.
Герман смеется в голос от мысли, что сейчас, где-то там, очередной не-Джон спускает на монитор в пустой квартире и верит, что его «русская клюковка» вот-вот прилетит, что бы отняшиться под хвостик и нарожать ватагу кретинов. Дальше по накатанной - фото юной блондинки, обнимающей кота и светло улыбающейся в камеру: «Hello, John! My name is Natasha, I'm 19 years old, and I'm from Russia».
В двадцать один его пробивает на звезду. Не на ту, что светит за лярды футов от Земли, а на попсушную, горящую подожженным мусорный баком - едкими токсинами вонючего пластика и оплавленными покрышками. Тот - лицо поколения и позор индустрии разом. Каждый его клип словно снят на подъездную камеру пока соседи сверху сквиртят кипятком. Новый бог фатальный урод и деградант. Не «интересный», не «на любителя», не с красивой душой, а пиздецово настоящий: с челюстью, будто вывернутой кувалдой, с голосом, похожим на рвотный спазм, с текстами, что пахнут вторичностью, но вмазывают Германа не по-детски.
— Опять тебя тянет на мусор, — стебут друзья, разминая сигареты в пальцах и слушая восторги в пол-уха. — Ты уже собрал всех покемонов в цирк уродов: один - с лицом как после ДТП, второй с нутром общественного сортира, третий…
— Третий идеален, завались, — перебивает Герман, прикусывая зубами край стакана и растекаясь по барной стойке в лужу. Потому что так и есть. Чем кривее рожа и монструознее изнанка чудовища - тем крепче у парня стоит, тем отчаяннее хочется, как крыса вцепиться в эту электропроводку и дергаться под вольтами.
Он таскается на концерты, как тупая фанаточка, но не с плакатами, а с полупустой бутылкой минералки в руке - надо остыть. Не кричит, не прыгает - стоит в толпе и ебет глазами сцену, пока еблан в софитах из публичных вызовов и тотального дестроя плюется своими треками в микрофон и газлайтит зал, словно каждый зритель - его бывшая, которую надо дожать до слез. Каждый раз сцена - разорванная вена, из которой хлещет выебанный пафос и настоящий пот. Зал - море из потных тел и пустых глаз, которые лихорадит.
Дома нет плакатов. Нет фанатских футболок и мерча МОТа. Нет тупого обожания. Герман просто облизывает разом два пальца, глядя на экран, когда певец выкладывает сторис с очередным подрывом устоев и вставляет в себя. Он хочет этого. До дрожи. До спазмов. До белой горячки. Окунуть лицо в грязную лужу этой твари. В лужу которая ебучей радугой отражает все то нерастраченное дерьмо чувств, что копилось в парне годами, а теперь рвется наружу - через экран, через пальцы, через зрачки, расширенные, как черные дыры, поглощающие последние остатки света.
Вода в унитазе розовая от только что смытого ace of spades. Когда у кого-то без фантазии денег столько, что те уже не фаршируют камшотами скуку и не вмещаются в собственный зад, именно так и происходит. Герман закуривает сигарету о хромированную зажигалку с гравировкой «Спасибо за доверие» и молча наблюдает. Он больше не торгует пиксельной любовью и фейковыми невестами. Сразу толкает с молотка саму суть желаний - плоть, доведенную до совершенства, и разум, сведенный к инстинктам. Его девочки везде: в лифтах «Меркурий Сити», в ложе «Ковент-Гардена» и кабинетах тех, кто режет бюджеты на миллиарды. Смеются, целуют пахнущие успешным-успехом щеки, впрыскивая яд через взгляды, касания и шепот, что бы после доложить:
«Он боится жены. Схвачен за яйца»
«Слил схему тендера. Файлы в облаке»
«Говорит, что любит. Готов на все, вот придурок».Герман находит их повсюду: в социальных сетях, библиотеках, среди бортпроводниц «Аэрофлота», - но крепче, чем тотально вылизанный фасад, их всех роднит знакомая ненасытная жажда. Они его личная армия, пятая волна феминизма. Та, что без небритых подмышек и оголтелых тейков про уложенный на лопатки патриархат, да выебанный домострой, но с четким пониманием места обладателей ХY-хромосом у их ног. С ними один его вброс и к утру лента твиттера непременно взрывается, в то время, как вечером новая девочка сидит на коленях у следующего лысеющего бога. Круг никогда не размыкается. Иногда, в минуты между сливами и подсчетом прибыли, Герман ловит себя на мысли: «Что, если их чувства взаправду?» Что, если жизнь ебанный Дисней и золушка действительно влюбилась в своего толстого олигарха? Что, если тот чиновник, которого вот-вот размажут по СМИ, и правда верит, что ее любовь его спасет? Но потом парень встряхивает челкой, поправляет шипастый чокер и говорит своему отражению:
— Бизнес, only [только]
И зеркало молча соглашается. Шампанское льется, девочки смеются, а большие дяди платят и плачут. Мир вращается по прежней орбите.
Герман больше не фанатеет, фанатеют от него. Его армия все еще оружие массового поражения в перчатках из кашемира, словно идет на дело. Разводит политиков и дефилирует по чужим жизням все с той же блаженной улыбкой. Но, когда в списке целей появляется Тимоти Страйк, его бывший кумир, а ныне пункт в журнале Forbs с кокаиновым носом, Герман не пишет ни одной из них. Не потому, что нет подходящей, каждая идеально настроенный таргет: выточенный, вылизанный и выдрессированный рвать любых мужчин (и не только) на кредитные клочки. Каждая умеет любить за деньги, целовать за апарты, стонать на сдачу и звонко разбивать чужие стабильность и благополучие, словно копилку из керамики. Но гештальты надо закрывать самому и до конца, даже, если кажется, что давно вытравил из себя раболепную дрожь и вытряхнул влюбленную дурь, как окурок из кармана старого пиджака.
Ввязываться в игру Герману не впервой. В первые годы «фабрики чувств» он нередко сам ложился под чужие кошельки, играя в невинность. Старые добрые дни, когда парень еще умел притвориться товаром, быть сладким, хрупким и нуждающимся, а мужики велись, как бараны, платили за его слезы и дохера «раненую душу», не догадываясь что это он всаживал им до упора, до самого нутра, вбивался под кожу, пока те получали всего-навсего тело. Но сейчас другой уровень, он хочет не только кэша. Да и как устоять после сторис с анонсом кастинга? Совершенно невозможно. Ведь это тот самый Мот, чьи песни он когда-то знал наизусть, чьи посты скролил до дыр, чей голос звучал в наушниках, пока представлялось слишком многое. Кому, как не ему, Герману обливать алкоголем не-ебанного-пока-в-рот урода, а потом вылизывать, словно размазанный по дну коробки кусок деньрожденного пая?
Мот привык, что его пожирают: фанатки, продюсеры, журналисты. Но Герман не лезет в постель сразу: он приносит кофе, смеется над его просто-пристрелите-какими-тупыми шутками, слушает, кивает, словно его мысли действительно интересны [конечно, нет]. Втирается в доверие, как вирус: незаметно, но необратимо. Певец никогда никому не принадлежал, но Герман делает все, что бы тот сам захотел завернуться в подарочную бумагу и повязать поперек шеи бант мертвой петлей. Он не цепляется, не ноет, не требует. Он просто рядом, аннексирует все пространство на милю вокруг: то небрежно шлепает по заднице на съемках, то вдруг исчезает на три дня, оставляя того в бешеной паранойе: «Где он? С кем? Почему не пишет?». А когда Страйк, наконец, взрывается, спокойно закуривает и говорит:
— Ты что, ревнуешь? Мило.
И Мот понимает, что да, блядь, ревнует. Начинает ловить Германа на срежиссированной лжи, словно тот не на шаг впереди: то подстроит «случайную» встречу с бывшим любовником, чтобы Тим закипел от злости; то «забудет» телефон на виду, чтобы тот нашел переписку с кем-то еще и впал в ярость. Но когда музыкант уже готов разорвать на части, вдруг становится нежным. Заглядывает в глаза, целует в лоб, шепчет: «Ты же знаешь, что ты у меня один». И тот верит, а Герман притворяется не просто милым, а удобным и нужным. Таким, который всегда знает, когда подлить алкоголь, а когда просто молча обнять. Который не лезет с вопросами, когда Мот приходит за полночь с пустотой во взгляде. Который умеет слушать, не перебивая, но в нужный момент вставляет:
— Ты же лучший, — с такой искренностью, что даже Тимоти, привыкший к лести, на минуту верит.
И он больше не Герман, а Сандерс Грейвс - пальцы, вплетающиеся в кудри, когда певец орет на менеджера по телефону; улыбка от которой дрожат губы Страйка против воли, когда парень пародирует его же клипы; теплая ладонь на пояснице, когда тот шатается после концерта; теплый плед в три часа ночи, когда мужчина не может уснуть; горячий чай с имбирем и медом, когда голос сорван вхлам; ободряющий смех, когда все вокруг слишком серьезно. Именно Сандерс, а не Герман знает, как превратить заботу в ритуал: как разогреть суп, чтобы тот не обжег язык; как погладить волосы, чтобы Тим уснул за пять минут; как целовать его шею, чтобы тот забыл, что вообще умел дышать без него. Он делает это идеально, как будто родился для этого. Словно практиковался. И ведь правда да, но на других. Моту об этом знать не обязательно. Он талантливо играет в теплого котенка, что мурлычет пригревшись под ребрами. Знает певца и все его привычки: как Мот морщит нос, когда пьет слишком горячий кофе, как потирает левую бровь, когда пытается схитрить, как вздрагивает от случайных прикосновений, словно его кожу лижут током.
— Не хочешь говорить? — шепчет, обнимая сзади, когда музыкант тупо смотрит в стену после провального интервью. — И не надо.
Но непременно нарочно оставляет дверь приоткрытой, когда идет в душ. Специально засыпает в его футболке, чтобы Тим дурел и дышал только им. Намеренно «забывает» телефон с открытым чатом, где кто-то пишет ему «Детка, мне скучно без тебя». Играет в идеального, разбавляя перцем, зная, что без пятен не бывает взаправду. Грейвс позволяет Тимоти думать, что тот первый: первый, кому он готовит завтрак в постель, первый, перед кем танцует в одних трусах под дурацкую попсу, первый, кто видит его «таким настоящим». Ложь, ведь все его «настоящее» всего лишь хорошо отрепетированная роль. Он только притворяется тем, кого Моту не хватало всю жизнь: мягким, податливым, растворяющимся в его привычках.
— Мой личный антидепрессант, — шепчет Тимоти, впиваясь губами в шею Сандерса, от чего тот рисует на лице счастливую улыбку, ведя в голове подсчет дивидендов.
Когда новостные сводки плюются в лицо, взамен утреннего кофе, заголовками о погребенном лавиной певце, Герман прилипает к экрану. Он буквально поселяется в твитере, поглощая каждую крупицу добытой информации. Оба телефона, и Мота и его суки жены, хранят обет молчания. Постанова, что бы поднять рейтинги? Спасательная операция затягивается. Пока Герман вылетает первым же рейсом по маршруту Бостон - Сиэтл хэштеги меняются с # спаситемота на # вечнаяпамять. Фридман в ярости, как никогда, хоть блэк-стайл траура ему и к лицу. Его гештальт уничтожить этого сукина сына собственными руками не закрыт, но прагматизм берет верх: нужно срочно замести следы - наркотики, финансовые махинации через счета Тимоти. Стереть любой цифровой след собственного существования в жизни скончавшегося придурка. И поссать на его ледяной могиле, само собой. Заселившись в «Кетчикан-Фьордс», изгадив брендовый свитер соплями-слезами новоиспеченной вдовы и по горло наслушавшись местных легенд, Герман чувствует готовность к встречи с выжившим только на третий день. Точной копией его, сука, Тима. Фейковой версией его придурка с алиэкспресс. Его близнецом. Ну здравствуй, Марк.
[html]<div class="ank"><div class="ank-box"><div class="ank-pic-left">
<img src="https://upforme.ru/uploads/001b/86/cf/2/329462.png">
<vnex>внешность (на анг.)</vnex>
</div><div class="ank-box-info"><p class="ru-name">
имя фамилия (на анг.), 00
<div class="main">
<div class="if"> имя, фамилия (на русс.)</div>
<div class="dr"> дата рождения </div>
<div class="sp"> семейное положение </div>
<div class="rd"> профессия </div>
</div>
</div></div>
[/html]
дополнительно:
биография или мем, или убирайте этот пункт
Отредактировано Shell (2026-05-18 18:18:01)




















